Но ведь мисс Барретт только мельком видела лица тех людей и запомнила их навсегда. А Флаш был в их власти почти пять суток. И когда он снова очутился здесь, на подушках, он, кажется, уже ничего не хотел, кроме свежей воды. Он пил не переставая. Прежние пенаты — книжная полка, шкаф, бюсты, — кажется, утратили для него смысл. Комната уже не составляла весь мир; она была лишь укрытие. Лишь овражек рядом с дрожащим листком посреди глухого леса, где затаились звери и чудища; где под каждым кустом залег разбойник и враг. Флаш лежал, опустошенный, в ногах у мисс Барретт, а вой заточенных собак и отчаянные вопли птиц еще звучали у него в ушах. Отворялась дверь, и он вздрагивал, боясь, что войдет тот, косматый, с ножом. То был просто мистер Кеньон с книгой; то был просто мистер Браунинг со своими желтыми перчатками. Но теперь он сжимался при виде мистера Кеньона и мистера Браунинга. Он им больше не верил. За их улыбками скрывались жестокость, предательство и обман. Ласки их ничего не значили. Он даже боялся теперь ходить с Уилсон к почтовой тумбе. Он не мог и шагу ступить без поводка. Когда ему говорили: «Бедный Флаш, злые люди тебя украли, да?» — он поднимал голову и выл и скулил. Заслышав свист хлыста, он кидался вниз по подвальным ступенькам. Дома он все жался к мисс Барретт. Она одна его не предала. В нее он пока еще веровал. Постепенно он снова ее обретал. Замученный, дрожащий, грязный и страшно тощий, он лежал на кушетке у ее ног.
Шли дни, Уайтчепел стиралась из памяти, и Флаш, лежа рядом с мисс Барретт на кушетке, читал в ее мыслях даже яснее, чем прежде. Их разлучали; и вот они снова вместе. Право же, никогда не были они так близки. Каждый жест ее, каждое движение отзывались в его душе. А теперь она словно все время была в движении. Когда ей принесли пакет, она просто спрыгнула с кушетки. Она вскрыла пакет; трясущимися пальцами вытащила оттуда грубые башмаки. И тотчас запрятала поглубже в шкаф. И снова легла на кушетку, будто ничего не случилось. А ведь что-то случилось. С Флашем наедине она встала и вынула из ящика стола бриллиантовое ожерелье. Вынула шкатулку с письмами мистера Браунинга. Положила башмаки, ожерелье и письма в картонку и — заслышав шаги на лестнице — затолкала ее под кровать, и поскорее легла, и снова укрылась шалью. Эта таинственность, эти маневры предвещали, чувствовал Флаш, важные перемены. Неужто они убегут отсюда оба? Оба покинут страшный мир, где похищают собак, где господствует тирания? О, если бы! Он дрожал и возбужденно скулил; но мисс Барретт тихим голосом призывала его к молчанию, и он затихал. Сама она, тоже очень тихо, лежала на кушетке, когда входили братья и сестры; она лежала и беседовала с мистером Барреттом, как она всегда беседовала с мистером Барреттом.
Но в субботу двенадцатого сентября мисс Барретт сделала то, чего Флаш от нее не ожидал. Сразу после завтрака она оделась для выхода. Более того, по выражению ее лица, пока она одевалась, он совершенно ясно понял, что его с собой не берут. Какие-то у нее были от него тайны. В десять часов Уилсон вошла в комнату. Они вышли вместе; Флаш лежал и ждал, когда они вернутся. Через час приблизительно мисс Барретт вернулась — одна. На него она и не взглянула, она словно не замечала ничего вокруг. Она сдернула перчатки, и на мгновенье в глаза ему сверкнуло золотое кольцо на ее левой руке. Потом он увидел, как она сняла кольцо и сунула во тьму ящика. А потом она, как всегда, легла на кушетку. Он лежал рядом, не смея дохнуть, ибо что бы ни случилось — а что-то определенно случилось, — следовало любой ценой держать в тайне.
Жизнь в спальне любой ценой должна была идти как всегда. И все меж тем изменилось. В каждом взмахе шторки мерещился Флашу сигнал. Свет и тени скользили по бюстам поэтов, и те смотрели хитро и всезнающе. Все в комнате будто готовилось к переменам; готовилось к важным событиям. И все таилось; все скрывалось. Как всегда, приходили и уходили братья и сестры; мистер Барретт, как всегда, являлся по вечерам. Как всегда, проверял, выпито ли вино, съеден ли цыпленок. Мисс Барретт смеялась и болтала, когда в комнате кто-нибудь был, и виду не показывала, что она что-то скрывает. А когда они оставались одни, она вытаскивала из-под кровати картонку и воровато, прислушиваясь, что-то совала в нее. Она безусловно нервничала. В воскресенье звонили церковные колокола. «Это где же звонят?» — спросил кто-то. «В Марилебондской церкви», — сказала мисс Генриетта. И мисс Барретт — Флаш видел — побледнела как полотно. А другие ничего не заметили.
Так прошел понедельник, и вторник, и среда, и четверг. И все они притворялись обычными днями — те же были молчание, еда, разговоры, то же лежание на кушетке — как всегда. Флаш беспокойно ворочался во сне, ему снились папоротники в глухом лесу, и они с мисс Барретт там прятались вместе; потом папоротники раздвинулись, и он проснулся. Еще не рассвело; в темноте он различил Уилсон, она осторожно вошла, достала из-под кровати картонку и унесла. Это было ночью в пятницу восемнадцатого сентября. Все субботнее утро он пролежал так, как лежишь, зная, что вот-вот упадет платок, прошуршит тихий свист — будет дан неотвратимый сигнал. Он смотрел, как одевается мисс Барретт. Без четверти четыре дверь отворилась и вошла Уилсон. Сигнал был дан — мисс Барретт взяла его на руки. Она поднялась и пошла к двери. На мгновенье они застыли на пороге, оглядывая комнату. Здесь была кушетка и кресло мистера Браунинга. Были столики, бюсты. Солнце сквозило сквозь листву плюща, и вздувались шторки с крестьянами. Все как всегда. Все, замерев, ожидало еще миллионов точно таких же мгновений; но для мисс Барретт и Флаша это было — последнее. Очень тихо мисс Барретт затворила дверь.
Очень тихо они скользнули вниз по лестнице, мимо гостиной, библиотеки, мимо столовой. Все выглядело как всегда; пахло как всегда; все было тихо и будто дремало под теплым сентябрьским солнцем. На подстилке в прихожей лежал Каталина и тоже дремал. Вот дошли до парадной двери и очень тихо повернули ручку. За дверью ждала пролетка.
— К Ходчсону, — сказала мисс Барретт. Почти шепнула. Флаш затих у нее на коленях. Ни за что на свете не нарушил бы он этого страшного молчания.
5. Италия
Потом часами, днями, неделями, наверное, был грохот тьмы, вдруг прорезаемой светом; и опять длинные полосы мрака; и нещадная качка; и вылазки впопыхах на свет, к всходившему над ним лицу мисс Барретт, и к хилым деревцам, и рельсам, и высоким, в точках огней, домам — ибо в ту пору на железной дороге царил дикарский обычай — собак перевозили в ящиках. Однако Флаш не робел. Они ведь спасались бегством. Они убегали от тиранов и похитителей. Грохочи, грохочи, скрежещи, грохочи на здоровье, урчал он, пока поезд швырял его из стороны в сторону; нам бы только убраться подальше от Уимпол-стрит и Уайтчепел. Потом все вдруг наполнилось светом; грохот смолк. Флаш услышал, как поют птицы и вздыхает ветер в листве. Или это шумела вода? Наконец он открыл глаза, встряхнулся, и взору его предстало непостижимое зрелище. Мисс Барретт была на камне посреди шумящих вод. Над ней склонялись деревья. Кругом бушевала река. Мисс Барретт, конечно, грозила опасность. Одним рывком Флаш одолел поток и оказался с нею рядом. «…Он принял крещение в честь Петрарки», — сказала мисс Барретт, когда он вскарабкался на камень и устроился с нею рядом. Ибо дело происходило в Воклюзе; она обосновалась на камне посреди источника Петрарки.
И опять был грохот и скрежет; и опять его вывели на твердую землю; тьма расступилась; на него хлынул свет. Живой, наяву, сам себе не веря, он стоял на рыжеватых плитах огромной, плывущей в солнечном сиянии комнаты. Он обежал ее, исследовал носом и лапами. Оказалось: ни ковра, ни камина. Ни кушеток, ни кресел, ни книжных полок, ни бюстов. Пряный, неведомый запах ударял ему в ноздри, и он расчихался. Свет, безмерно резкий, отчетливый, слепил ему глаза. Никогда еще не случалось Флашу бывать в комнате — если это, конечно, была комната — такой твердой и яркой, большой и пустой. Мисс Барретт на стуле у стола посередке казалась совсем крошечной. Потом Уилсон вывела его гулять. Его чуть не ослепило солнце, а потом тень. Половина улицы была немыслимо жаркая; на другой был отвратительный холод. Женщины кутались в меха, но прикрывались от солнца зонтиками. И вся улица была совершенно сухая. В середине ноября нигде не замечалось ни лужи, где можно промочить лапы, ни грязи, которая липнет всегда на очесы. И ни колышков; ни полуподвальных двориков. И не было этих мучительно путаных запахов, которые так будоражат тебя во время прогулок по Уимпол-стрит и Оксфорд-стрит. Зато от каменных острых выступов, от желтых сухих стен веяло чем-то чужим, непонятным и увлекательным. Потом колыханье черного занавеса обдало его чем-то неотразимым; запах выкатывался волнами; Флаш замер; он сделал стойку; он внюхивался, он наслаждался; его неодолимо влек этот запах, и он юркнул под занавес. На миг мелькнула огнями гулкая впадина огромной залы; но Уилсон с истошным криком уже выдернула его обратно. И снова они шли по улице. Улица оглушала. Будто все вместе, надсаживаясь, орали наперебой. Взамен ровного снотворного жужжанья Лондона все здесь грохало, ухало, звякало, тренькало, стучало, щелкало и звенело. Флаш кидался туда-сюда, волоча за собою Уилсон. Их раз двадцать теснили с панели на мостовую и обратно — то тележка, то вол, то отряд солдат, то стадо коров. Он сразу помолодел, он стряхнул с себя несколько лет. Ошалелый, радостный, он рухнул на рыжеватые плиты и заснул таким крепким сном, каким никогда он не спал на подушках в спальне на Уимпол-стрит.